Если бы никого сейчас не было в комнате, Муза бы застонала громко. Она просто заревела бы вслух – и, может, хоть чуть бы полегчало. А так она бросила ручку и подперлась ладонями, скрывая лицо ото всех. Ведь вот как это делается! – выбор целой жизни, и ни с кем нельзя посоветоваться! Ни у кого не найти помощи! – подписка о неразглашении! А во вторник опять предстать пе-ред теми двумя, уверенными, знающими готовые слова, готовые повороты. Как хорошо было жить еще позавчера! А теперь все погибло. Потому что они ведь не уступят. Но и ты не уступишь. Как же можно рассуждать о гамлетовском и донкихотском началах в человеке – и все время помнить, что ты – доносчица, что у тебя есть кличка – Ромашка или какая-нибудь Трезорка, и что ты должна собирать материалы вот на этих девченок или на своего профессора?..
Муза сняла с зажмуренных глаз слезы, стараясь незаметно.
– А где Надюшка? – спросила Даша.
Никто не отозвался. Никто не знал.
Но у Даши за шитьем пришла своя мысль поговорить сейчас о Наде:
– Как вы думаете, девочки, сколько можно? Ну, пропал без вести. Ну, пошел пятый год после войны. Ну, уж кажется, можно бы и отсечь, а?
– Ах, что ты говоришь! Что ты говоришь! – со страданием воскликнула Муза и вскинула руки над головой. Широкие рукава ее сероклетчатого платья скользнули к локтям, обнажая белые рыхловатые руки. – Только так и любят!
Истинная любовь перешагивает гробовую доску!
Сочные чуть припухлые губы Оленьки отошли в косую складку:
– После гробовой доски? Это, Муза, что-то трансцендентное. Память, нежные воспоминания, – но любовь?
– Вот именно: если человека нет вообще – как же его любить? – вела свое Даша.
– Я б ей, если б могла, честное слово, сама бы похоронное извещение прислала: что убит, убит, убит и в землю закопали! – горячо высказалась Оленька. – Что за проклятая война – пять лет прошло, а она все на нас дышит!
– Во время войны, – вмешалась Эржика, – очень многие загнались далеко, за океан. Может и он там, живой.
– Ну, вот это может быть, – согласилась Оля. – Так она может надеяться. Но вообще, у Надюши есть такая тяжелая черта: она любит упиваться своим горем. И только своим. Ей без горя даже чего-то бы в жизни не хватало.
Даша ожидала, пока все отговорятся, и медленно проводила кончиком иголки по рубчику, словно оттачивала ее. Она-то знала, заводя разговор, как сейчас их всех поразит.
– Так слушайте, девченки, – веско сказала она теперь. – Все это нас Надюшка морочит, врет. Ничего она не считает мужа мертвым, ни на какой возврат из без вести она не надеется. Она просто знает, что муж ее жив. И даже знает, где он.
Все оживились:
– Откуда ты взяла?
Даша победно смотрела на них. Давно уже за ее редкую приглядчивость ее прозвали в комнате следователем.
– Слушать надо уметь, девки! Хоть раз обмолвилась она о нем как о мертвом? Не-а. Она даже «был» старается не говорить, а как-нибудь так, без «был» и без «есть». Ну, если без вести пропал, то хоть разочек-то можно о нем порассуждать как о мертвом?
– Но что ж тогда с ним?
– Да неужели не ясно? – вскрикнула Даша, вовсе откладывая шитье.
Нет, им не было ясно.
– Он жив, но бросил ее! И ей стыдно в этом признаться! И придумала – «без вести».
– А вот в это поверю! в это поверю! – поддержала Люда, хлюпая за занавеской.
– Значит, она жертвует собой во имя его счастья! – воскликнула Муза.
– Значит, почему-либо нужно, чтоб она молчала и не выходила замуж!
– Тогда чего ей ждать? – не понимала Оленька.
– Да все правильно, молодец Дашка! – выскочила Люда из-за занавески без халата, в одной сорочке, голоногая, отчего казалась еще стройней и выше.
– Заело ее, потому и придумала, что – святоша, что верна мертвому. Ни черта она не жертвует, дрожит она, чтоб кто-нибудь ее приласкал, да никто ее не хочет! Вот бывает так, ты будешь идти – на тебя все на улице будут оглядываться, а она хоть сама прилипай – а никому не нужна.
И ушла за занавеску.
– А к ней Щагов ходит, – сказала Эржика, с трудом выговаривая "щ".
– Ходит – это еще ничего не значит! – уверенно отбивала невидимая Люда. – Надо, чтобы клюнул!
– Как это – «клюнул»? – не поняла Эржика.
Рассмеялись.
– Нет, вы скажите так, – гнула Даша свое. – Может, она еще надеется отбить мужа у той назад?..
В дверь раздался тот же условный стук – «утюга не прячьте, свои».
Все замолчали. Даша откинула крючок.
Вошла Надя – волочащимся шагом, с вытянутым постарелым лицом, как бы желая своим видом подтвердить все худшие насмешки Люды. Странно, она даже не обратилась к присутствующим ни с каким вежливо-приличным словом, не сказала «вот и я» или «ну, что тут нового, девочки?». Она повесила шубу и молча прошла к своей кровати.
Эржика снова читала. Муза опять убрала лицо в ладони. Оленька укрепляла розовые пуговицы на своей кремовой блузке.
Никто не нашелся ничего сказать. Желая сгладить неловкость тишины, Даша протянула, будто заканчивая:
– Так что, девчата, жизнь – не роман...
После свидания Наде хотелось видеться только с такими же обреченными, как и она, и говорить только о тех, кто сидит за решеткой. Она поехала из Лефортова через всю Москву на Красную Пресню к жене Сологдина передать ей три заветных слова мужа.
Но Сологдиной она не застала дома (мудрено было ее застать, если все недельные дела для сына и для себя сгруживались ей на воскресенье). Передать записку через соседей было тоже немыслимо: из слов Сологдиной Надя знала, да и представляла легко, что соседи враждебны к ней и шпионят.
И если Надя поднималась по крутой, совсем темной днем лестнице возбужденная, предвкушая радость разговора с милой женщиной, разделяющей ее тайное горе, – то опускалась она даже не раздосадованная, а разбитая. И как на фотографической бумаге, положенной в бесцветный и безобидный на вид проявитель, начинают неумолимо проступать уже содержавшиеся на ней, но до сих пор неявные очертания, – так и в душе Нади после неудачного захода к Сологдиной, стали нагнетаться все те мрачные мысли и дурные предчувствия, которые зародились еще на свидании, но не сразу дали себя знать.