В круге первом - Страница 157


К оглавлению

157

Теперь созревшим новым чувством он ощутил в себе и в мире новый закон: что и совесть тоже дается нам один только раз.

И как жизни отданной не вернуть, так и испорченной совести.

Но не было, не было вокруг Иннокентия, кому он мог бы все издуманное рассказать, ни даже жене. Как не поняла и не разделила она его вернувшейся нежности к умершей матери, так не понимала дальше, зачем можно интересоваться событиями, которые, пройдя однажды, уже не вернутся больше. А что он стал презирать свою службу – это в ужас бы ее привело, ведь именно на этой службе была основана вся их сверкающая успешливая жизнь.

Отчужденность с женою дошла в прошлом году до того угла, когда открывать себя становилось уже опасно.

Но и в Союзе, в отпуске, тоже не было близких у Иннокентия. Тронутый наивным рассказом Клары о поломойке на лестнице, он порывом понадеялся, что может быть хоть с нею будет хорошо говорить. Однако, с первых же фраз и шагов той прогулки, Иннокентий увидел, что – невозможно, непродерные заросли, слишком многое расплетать, разрывать. И даже к тому, что вполне естественно, что сблизило бы их – сестре жены пожаловаться на жену – он почему-то не расположился.

Вот почему. Тут еще обнаружился странный закон: бесплодно пытаться развивать понимание с женщиной, если она тебе не нравится телесно – почему-то замыкаются уста, охватывает бессилие все просказать, проговорить, не находятся самые открытые откровенные слова.

А к дяде он в тот раз так и не поехал, не собрался, да и что? – одна потеря времени. Будут пустые надоедливые расспросы о загранице, аханье.

Прошел еще год – в Париже и в Риме. В Рим он устроился ехать без жены, она была в Москве. Зато вернувшись, узнал, что уже делил ее с одним офицером ген-штаба. С упрямой убежденностью она и не отрекалась, а всю вину перекладывала на Иннокентия: зачем он оставлял ее одну?

Но не ощутил он боли потери, скорей – облегчение. С тех пор четыре месяца он служил в министерстве, все время в Москве, но жили они как чужие.

Однако о разводе не могло быть речи – развод губителен для дипломата.

Иннокентия же предполагалось переводить в сотрудники ООН, в Нью-Йорк.

Новое назначение нравилось ему – и пугало. Иннокентий полюбил идею ООН – не устав, а какой она могла бы быть при всеобщем компромиссе и доброжелательной критике. Он вполне был и за мировое правительство. Да что другое могло спасти планету?.. Но так шли в ООН шведы или бирманцы или эфиопы. А его толкал в спину железный кулак – не для того. Его и туда толкали с тайным заданием, задней мыслью, второй памятью, ядовитой внутренней инструкцией.

В эти московские месяцы нашлось время и поехать к дяде в Тверь.


61


Не случайно не было квартиры на адресе, чему удивлялся Иннокентий, – искать не пришлось. Это оказался в мощеном переулке без деревьев и палисадников одноэтажный кривенький деревянный дом среди других подобных.

Что не так ветхо, что здесь открывается – калитка при воротах или скособоченная, с узорными филенками, дверь дома – не сразу мог Иннокентий понять, стучал туда и сюда. Но не открывали и не отзывались. Потряс калитку – заколочено, толкнул дверь – не подалась. И никто не выходил.

Убогий вид дома еще раз убеждал его, что зря он приехал.

Он обернулся, ища, кого бы спросить в переулке – но весь квартал в полуденном солнце в обе стороны был пустынен. Впрочем, из-за угла с двумя полными ведрами вышел старик. Он нес напряженно, однажды приспоткнулся, но не останавливался. Одно плечо у него было приподнято.

Вслед за своей тенью, наискосок, как раз он сюда и шел и тоже глянул на посетителя, но тут же под ноги. Иннокентий шагнул от чемодана, еще шагнул:

– Дядя Авенир?

Не столько нагнувшись спиною, сколько присев ногами, дядя аккуратно, без проплеска, поставил ведра. Распрямился. Снял блин желто-грязной кепченки со стриженой седой головы, тем же кулаком вытер пот. Хотел – сказать, не сказал, развел руки, и вот уже Иннокентий, склонясь (дядя на полголовы ниже), уколол свою гладкую щеку о дядины запущенные бородку и усы, а ладонью попал как раз на угловато-выпершую лопатку, из-за которой и плечо было кривое.

Обе руки на отстоянии дядя положил снизу вверх на плечи Иннокентию и рассматривал.

Он собирался торжественно.

А сказал:

– Ты... что-то худенек...

– Да и ты...

Он не только худ, он был, конечно, со многими немочами и недомогами, но сколько видно было за солнцем, глаза дядины не покрылись старческим туском и отрешенностью. Он усмехнулся, больше правой стороною губ:

– Я-то!.. У меня банкетов не бывает... А ты – почему?

Иннокентий порадовался, что по совету Клары купил колбас и копченой рыбы, чего в Твери не должно быть ни за что. Вздохнул:

– Беспокойства, дядя...

Дядя разглядывал глазами живыми, хранящими силу:

– Смотря – от чего. А то так – и ничего.

– И далеко воду носишь?

– Квартал, квартал, еще половинка. Да небольшие.

Иннокентий нагнулся донести ведра, оказались тяжелые, будто донья из чугуна.

– Хе-е-е... – шел дядя сзади, – из тебя работничек! Непривычка...

Обогнал, отпер дверь. В коридорце, подхватывая за дужки, помог ведрам на лавку. А щегольский синий че-модан опустился на косой пол из шатких несогнанных половиц. Тут же заложена была дверь засовом, как будто дядя ждал, что ворвутся.

Были в коридорце низкий потолок, скудное окошко к воротам, две чуланных двери да две человеческих. Иннокентию стало тоскливо. Он никогда так не попадал. Он досадовал, что приехал, и подыскивал, как бы соврать, чтобы здесь не ночевать, к вечеру уехать.

И дальше, в комнаты и между комнатами, все двери были косые, одни обложены войлоком, другие двустворчатые, со старинной фигурной строжкой. В дверях во всех надо было кланяться, да и мимо потолочных ламп голову обводить. В трех небольших комнатках, все на улицу, воздух был нелегкий, потому что вторые рамы окон навечно вставлены с ватой, стаканчиками и цветной бумагой, а открывались лишь форточки, но и в них шевелилась нарезанная газетная лапша: постоянное движение этих частых свисающих полосок пугало мух.

157