В круге первом - Страница 188


К оглавлению

188

– Я не знаю. Никогда он троцкистом не был, – отновых строек первой пятилетки и 1040 новых МТС – известный частый лозунг того времени. вечал язык Левки, но рассудок его воспринимал, что, говоря по взрослому, без чердачной мальчишеской романтики, – запирательство было уже ненужным.

Короткие энергичные жесты секретаря парткома. Партия! Не есть ли это высшее, что мы имеем? Как можно запираться... перед Партией?! Как можно не открыться... Партии?! Партия не карает, она – наша совесть. Вспомни, что говорил Ленин...

Десять пистолетных дул, уставленных в его лицо, не запугали бы Левку Рубина. Ни холодным карцером, ни ссылкою на Соловки из него не вырвали бы истины. Но перед Партией?! – он не мог утаиться и солгать в этой черно-красной исповедальне.

Рубин открыл – когда, где состоял брат, что делал.

И смолкла женщина-проповедник.

А вежливый гость в желтых полуботинках сказал:

– Значит, если я правильно вас понял... – и прочел с листа записанное.

– Теперь подпишитесь. Вот здесь.

Левка отпрянул:

– Кто вы?? Вы – не Партия!

– Почему не партия? – обиделся гость. – Я тоже член партии. Я – следователь ГПУ.

Рубин снова постучал в окошко. Надзиратель, явно оторванный ото сна, просопел:

– Ну, чего стучишь? Сколь раз звонил я – не отвечают.

Глаза Рубина стали горячими от негодования:

– Я вас сходить просил, а не звонить! Мне с сердцем плохо!! Я умру может быть!

– Не умре-ошь, – примирительно и даже сочувственно протянул вертухай.

– До утра-то дотянешь. Ну, сам посуди – как же я уйду, а пост брошу?

– Да какой идиот ваш пост возьмет! – крикнул Рубин.

– Не в том, что возьмет, а устав запрещает. В армии – служил?

Рубину так сильно било в голову, что он и сам едва не поверил, что сейчас может кончиться. Видя его искажен-ное лицо, надзиратель решился:

– Ну, ладно, отойди от волчка, не стучи. Сбегаю.

И, наверно, ушел, Рубину показалось, что и боль чуть уменьшилась.

Он опять стал мерно ходить по коридору.

... А сквозь память тянулись воспоминания, которых совсем не хотел он возбуждать. Которые забыть – значило исцелиться.

Вскоре после тюрьмы, заглаживая вину перед комсомолом и спеша самому себе и единственно-революционному классу доказать свою полезность, Рубин с маузером на боку поехал коллективизировать село.

Три версты босиком убегая и отстреливаясь от взбешенных мужиков, что тогда видел в этом? «Вот и я захватил гражданскую войну.» Только.

Разумелось само собой! – разрывать ямы с закопанным зерном, не давать хозяевам молоть муки и печь хлеба, не давать им набрать воды из колодца. И если дите хозяйское умирало – подыхайте вы, злыдни, и со своим дитем, а хлеба испечь – не дать. И не исторгала жалости, а привычна стала, как в городе трамвай, эта одинокая телега с понурой лошадью, на рассвете идущая затаенным мертвым селом. Кнутом в ставенку:

– Покойники е? Выносьтэ.

И в следующую ставенку:

– Покойники е? Выносьтэ.

А скоро и так:

– Э! Чи тут е живы?

А сейчас вжато в голову. Врезано каленой печатью. Жжет. И чудится иногда: раны тебе – за это! Тюрьма тебе – за это! Болезни тебе – за это!

Пусть. Справедливо. Но если понял, что это было ужасно, но если никогда бы этого не повторил, но если уже отплачено? – как это счистить с себя?

Кому бы сказать: о, этого не было! Теперь будем считать, что этого не было!

Сделай так, чтоб этого не было!..

Чего не выматывает бессонная ночь из души печальной, ошибавшейся?..

На этот раз сам надзиратель отодвинул форточку. Он решился-таки бросить пост и сходить в штаб. Оказалось, там все спали – и некому было взять трубку на зуммер. Разбуженный старшина выслушал его доклад, выругал за уход с поста и, зная, что фельдшерица спит с лейтенантом, не осмелился их будить.

– Нельзя, – сказал надзиратель в форточку. – Сам ходил, докладывал.

Говорят – нельзя. Отложить до утра.

– Я – умираю! Я – умираю! – хрипел ему Рубин в форточку. – Я вам форточку разобью! Позовите сейчас дежурного! Я голодовку объявляю!

– Чего – голодовку? Тебя кто кормит, что ли? – рассудительно возразил вертухай. – Утром завтрак будет – там и объявишь... Ну, походи, походи. Я старшине еще назвоню.

Никому из сытых своею службой и зарплатой рядовых, сержантов, лейтенантов, полковников и генералов не было дела ни до судьбы атомной бомбы, ни до издыхающего арестанта.

Но издыхающему арестанту надо было стать выше этого!

Превозмогая дурноту и боль, Рубин все так же мерно старался ходить по коридору. Ему припомнилась басня Крылова «Булат», Басня эта на воле проскользнула мимо его внимания, но в тюрьме поразила.


Булатной сабли острый клинок

Заброшен был в железный хлам;

С ним вместе вынесен на рынок

И мужику задаром продан там.


Мужик же Булатом драл лыки, щепал лучину. Булат стал весь в зубцах и ржавчине. И однажды іж спросил Булата в избе под лавкой, не стыдно ли ему? И Булат ответил Ежу так, как сотни раз мысленно отвечал сам Рубин:


Нет, стыдно то не мне, а стыдно лишь тому,

Кто не умел понять, к чему я годен!..


72


В ногах ощутилась слабость, и Рубин подсел к столу, привалился грудью к его ребру.

Как ни ожесточенно он отвергал доводы Сологдина, – тем больней было ему их слышать, что он знал долю справедливости в них. Да, есть комсомольцы, недостойные картона, истраченного на их членский билет. Да, особенно среди новейших поколений, устои добродетели пошатнулись, люди теряют ощущение поступка нравственного и поступка красивого. Рыба и общество загнивают с головы, – с кого брать пример молодежи?

188