– Я видел.
– Там еще будто всадник доскакал и узрел – ерунда! Никто не доскачет, никто не узрит! И меня тоже отпустите в скромную маленькую долинку – с травой, с водой.
– На-зад? – раздельно, без выражения отчеканил Герасимович.
– Да если б я верил, что у человеческой истории существует перед и зад! Но у этого спрута нет ни зада, ни переда. Для меня нет слова, более опустошенного от смысла, чем «прогресс». Илларион Палыч, какой прогресс? От чего? И к чему? За двадцать семь столетий стали люди лучше? добрей? или хотя бы счастливей? Нет, хуже, злей и несчастней! И все это достигнуто только прекрасными идеями!
– Нет прогресса? нет прогресса? – тоже переступая осторожность, заспорил Герасимович омоложенным голосом. – Этого нельзя простить человеку, соприкасавшемуся с физикой. Вы не видите разницы между скоростями механическими и электромагнитными?
– Зачем мне авиация? Нет здоровей, как пешком и на лошадках! Зачем мне ваше радио? Чтоб засмыкать великих пианистов? Или чтоб скорей передать в Сибирь приказ о моем аресте? Нехай себе везут на почтовых.
– Как не понять, что мы – накануне почти бесплатной энергии, значит – избытка материальных благ. Мы растопим Арктику, согреем Сибирь, озеленим пустыни. Мы через двадцать-тридцать лет сможем ходить по продуктам, они станут бесплатны, как воздух. Это – прогресс?
– Избыток – это не прогресс! Прогрессом я признал бы не материальный избыток, а всеобщую готовность делиться недостающим! Но – ничего вы не успеете! Не согреете вы Сибири! Не озелените пустынь! Все, простите, к ...ям размечут атомными бомбами! Все к ...ям перепашут реактивной авиацией!
– Но беспристрастно – окиньте эти виражи! Мы не только делали, что ошибались – мы и всползали наверх. Мы искровавили наши нежные мордочки об обломки скал – но все-таки мы уже на перевале...
– На Оймяконе!..
– Все-таки на кострах мы уже друг друга не жжем...
– Зачем возиться с дровами, есть душегубки!
– Все-таки веча, где аргументировали палками, заменились парламентами, где побеждают доводы! Все-таки у первобытных народов отвоеван habeas corpus act! И никто не велит вам в первую брачную ночь отсылать жену сюзерену. Надо быть слепым, чтобы не увидеть, что нравы все-таки смягчаются, что разум все-таки одолевает безумие...
– Не вижу!
– Что все-таки созревает понятие человеческая личность!
По всему зданию разнесся продолжительный электрический звонок. Он значил: без четверти одиннадцать, сдавать все секретное в сейфы и опечатывать лаборатории.
Оба поднялись головами в слабый фонарный свет от зоны.
Пенсне Герасимовича переливало как два алмаза.
– Так что же? Вывод? Отдать всю планету на разврат? Не жалко?
– Жалко, – уже ненужным шепотом, упавшим шепотом согласился Нержин.
– Планету – жалко. Лучше умереть, чем до этого дожить.
– Лучше – не допустить, чем умереть! – с достоинством возразил Герасимович. – Но в эти крайние годы всеобщей гибели или всеобщего исправления ошибок – какой же другой выход предлагаете вы? фронтовой офицер! старый арестант!
– Не знаю... не знаю... – видно было в четверть-свете, как мучился Нержин. – Пока не было атомной бомбы, советская система, худостройная, неповоротливая, съедаемая паразитами, обречена была погибнуть в испытании временем. А теперь если у наших бомба появится – беда. Теперь вот разве только...
– Что?! – припирал Герасимович.
– Может быть... новый век... с его сквозной информацией...
– Вам же радио не нужно!
– Да его глушат... Я говорю, может быть в новый век откроется такой способ: слово разрушит бетон?
– Чересчур противоречит сопромату.
– Так и диамату! А все-таки?.. Ведь помните: в Начале было Слово.
Значит, Слово – исконней бетона? Значит, Слово – не пустяк? А военный переворот... невозможно...
– Но как вы это себе конкретно представляете?
– Не знаю. Повторяю: не знаю. Здесь – тайна. Как грибы по некой тайне не с первого и не со второго, а с какого-то дождя – вдруг трогаются всюду.
Вчера и поверить было нельзя, что такие уроды могут вообще расти – а сегодня они повсюду! Так тронутся в рост и благородные люди, и слово их – разрушит бетон.
– Прежде того понесут ваших благородных кузовами и корзинами – вырванных, срезанных, усеченных...
Вопреки предчувствиям и страхам понедельник проходил благополучно.
Тревога не покинула Иннокентия, но и равновесное состояние, завоеванное им после полудня, тоже сохранялось в нем. Теперь надо было на вечер обязательно скрыться в театр, чтобы перестать бояться каждого звонка у дверей.
Но зазвонил телефон. Это было незадолго до театра, когда Дотти выходила из ванной.
Иннокентий стоял и смотрел на телефон как собака на ежа.
– Дотти, возьми трубку! Меня нет, и не знаешь, когда буду. Ну их к черту, вечер испортят.
Дотти еще похорошела со вчерашнего дня. Когда нравилась – она всегда хорошела, а оттого больше нравилась – и еще хорошела.
Придерживая полы халата, она мягкой походкой подошла к телефону и властно-ласково сняла трубку.
– Да... Его нет дома... Кто, кто?.. – и вдруг преобразилась приветливо и повела плечами, был у нее такой жест угоды. – Здравствуйте, товарищ генерал!.. Да, теперь узнаю... – Быстро прикрыла микрофон рукой и прошептала:
– Шеф! Очень любезен.
Иннокентий заколебался. Любезный шеф, звонящий вечером сам...
Жена заметила его колебание:
– Одну минуточку, я слышу дверь открылась, как бы не он. Так и есть!
Ини! Не раздевайся, быстро сюда, генерал у телефона!
Какой бы не сидел по ту сторону телефона закоснелый в подозрениях человек, он по тону Дотти почти мог видеть, как Иннокентий торопливо вытирал ноги в дверях, как пересек ковер и взял трубку.