В круге первом - Страница 25


К оглавлению

25

Но в голосе ее не было никакой решительности. Он плотней охватил и сильно прижал ее к себе вверху, внизу, всю:

– Нет!.. Я отпускал тебя – и зря. А вот теперь – нет!

– Опомнитесь, меня ждут! Надо лабораторию закрывать!

– Сейчас! Здесь! – требовал он.

И целовал.

– Не сегодня! – возражала она, послушная.

– Когда же?

– В понедельник... Я опять буду дежурить, вместо Лиры... Приходите в ужинный перерыв... Целый час будем с вами... Если этот сумасшедший Валентуля не придет...

Пока Глеб открывал одни и отпирал другие двери, Сима была уже застегнута, причесана и вышла первая, неприступно-холодна.


14


– Я в эту синюю лампочку когда-нибудь сапогом запузырю, чтоб не раздражала.

– Не попадешь.

– С пяти метров – чего не попасть? Спорим на завтрашний компот?

– Ты ж разуваешься на нижней койке, метр добавь.

– Ну, с шести. Ведь вот, гады, чего не выдумают – лишь бы зэкам досадить. Всю ночь на глаза давит.

– Синий свет?

– А что? Световое давление. Лебедев открыл. Аристипп Иваныч, вы не спите? Не откажите в любезности, подайте мне наверх один мой сапог.

– Сапог, Вячеслав Петрович, я могу вам передать, но ответьте прежде, чем вам не угодил синий свет?

– Хотя бы тем, что у него длина волны короткая, а кванты большие.

Кванты по глазам бьют.

– Светит он мягко, и мне лично напоминает синюю лампадку, которую в детстве зажигала на ночь мама.

– Мама! – в голубых погонах! Вот вам, пожалуйста, разве можно людям дать подлинную демократию? Я заметил: в любой камере по любому мельчайшему вопросу – о мытье мисок, о подметании пола, вспыхивают оттенки всех противоположных мнений. Свобода погубила бы людей. Только дубина, увы, может указать им истину.

– А что, лампадке здесь было бы подстать. Ведь это – бывший алтарь.

– Не алтарь, а купол алтаря. Тут перекрытие междуэтажное добавили.

– Дмитрий Александрыч! Что вы делаете? В декабре окно открываете! Пора это кончать.

– Господа! Кислород как раз и делает зэка бессмертным. В комнате двадцать четыре человека, на дворе – ни мороза, ни ветра. Я открываю на Эренбурга.

– И даже на полтора! На верхних койках духотища!

– Эренбурга вы как считаете, – по ширине?

– Нет, господа, по длине, очень хорошо упирается в раму.

– С ума сойти, где мой лагерный бушлат?

– Всех этих кислородников я послал бы на Ой-Мя-кон, на общие. При шестидесяти градусах ниже нуля они бы отработали двенадцать часиков, – в козлятник бы приползли, только бы тепло!

– В принципе я не против кислорода, но почему кислород всегда холодный? Я – за подогретый кислород.

– ... Что за черт? Почему в комнате темно? Почему так рано гасят белый свет?

– Валентуля, вы фрайер! Вы бродили б еще до часу! Какой вам свет в двенадцать?

– А вы – пижон!


В синем комбинезоне

Надо мной пижон.

В лагерной зоне -

Как хорошо!


Опять накурили? Зачем вы все курите? Фу, гадость... Э-э, и чайник холодный.

– Валентуля, где Лев?

– А что, его на койке нет?

– Да книг десятка два лежит, а самого нет.

– Значит, около уборной.

– Почему – около?

– А там лампочку белую вкрутили, и стенка от кухни теплая. Он, наверно, книжку читает. Я иду умываться. Что ему передать?

– Да-а... Стелет она мне на полу, а себе тут же, на кровати. Ну, сочная баба, ну такая сочная...

– Друзья, я вас прошу – о чем-нибудь другом, только не про баб. На шарашке с нашей мясной пищей – это социально-опасный разговор.

– Вообще, орлы, кончайте! Отбой был.

– Не то что отбой, по-моему уже гимн слышно откуда-то.

– Спать захочешь – уснешь, небось.

– Никакого чувства юмора: пять минут сплошь дуют гимн. Все кишки вылезают: когда он кончится? Неужели нельзя было ограничиться одной строфой?

– А позывные? Для такой страны, как Россия?!..

Жабьи вкусы.

– В Африке я служил. У Роммеля. Там что плохо? – жарко очень и воды нет...

– В Ледовитом океане есть остров такой – Махоткина. А сам Махоткин – летчик полярный, сидит за антисоветскую агитацию.

– Михал Кузьмич, что вы там все ворочаетесь?

– Ну, повернуться с боку на бок я могу?

– Можете, но помните, что всякий ваш даже небольшой поворот внизу отдается здесь, наверху, громадной амплитудой.

– Вы, Иван Иваныч, еще лагерь миновали. Там – вагонка четверная, один повернется – троих качает. А внизу еще кто-нибудь цветным тряпьем завесится, бабу приведет – и наворачивает. Двенадцать баллов качка! Ничего, спят люди.

– Григорий Борисыч, а когда вы на шарашку первый раз попали?

– Я думаю там пентод поставить и реостатик маленький.

– Человек он был самостоятельный, аккуратный. Сапоги на ночь скинет – на полу не оставит, под голову ложит.

– В те года на полу не оставляй!

– В Освенциме я был. В Освенциме вот страшно: с вокзала к крематориям ведут – и музыка играет.

– Рыбалка там замечательная, это одно, а другое – охота. Осенью час походишь – фазанами весь изувешен. В камыши зайдешь – кабаны, в поле – зайцы...

– Все эти шарашки повелись с девятьсот тридцатого года, как стали инженеров косяками гнать. Первая была на Фуркасовском, проект Беломора составляли. Потом – рамзинская. Опыт понравился. На воле невозможно собрать в одной конструкторской группе двух больших инженеров или двух больших ученых: начинают бороться за имя, за славу, за сталинскую премию, обязательно один другого выживет. Поэтому все конструкторские бюро на воле – это бледный кружок вокруг одной яркой головы. А на шарашке? Ни слава, ни деньги никому не грозят. Николаю Николаичу полстакана сметаны и Петру Петровичу полстакана сметаны. Дюжина медведей мирно живет в од-ной берлоге, потому что деться некуда. Поиграют в шахматишки, покурят – скучно.

25