Другой заключенный, маленький лысый конструктор Семушкин, в воскресенье так много стараний приложивший к штопке носков, был, напротив, новичок, сидел всего около двух лет и то все время в тюрьмах да на шарашке и теперь крайне был перепуган лагерем. Но несмотря на перепуг и отчаяние от этапа, он пытался сохранить маленький томик Лермонтова, который был у них с женой семейной святыней. Он умолял майора Мышина вернуть томик, не по-взрослому ломал руки, оскорбляя чувства сиделых зэков, пытался прорваться в кабинет к подполковнику .(его не пустили), – и вдруг выхватил Лермонтова из рук кума (тот в страхе отскочил к двери), с силой, которой в нем не предполагали, оторвал зеленые тисненые обложки, отшвырнул их в сторону, а листы книги стал изрывать полосами, судорожно плача и крича:
– Нате! Жрите! Лопайте!
– и разбрасывать их по комнате.
Шмон продолжался.
Выходившие со шмона арестанты с трудом узнавали друг друга: по команде сбросив в одну кучу синие комбинезоны, в другую – казенное клейменое белье, в третью – пальто, если оно было еще не истрепано, они одевались теперь во все свое, либо же в сменку. За годы службы на шарашке они не выслужили себе одежды. И это не было злобой или скупостью начальства. Начальство было подведомственно государственному оку бухгалтерии.
Поэтому одни, несмотря на разгар зимы, остались теперь без белья и натянули трусы и майки, много лет затхло пролежавшие в их мешках в каптерке такими же нестиранными, какими были в день приезда из лагеря; другие обулись в неуклюжие лагерные ботинки (у кого такие лагерные ботинки обнаружены были в мешках, у того теперь полуботинки «вольного» образца с галошами отбирались), иные – в кирзовые сапоги с подковками, а счастливцы – и в валенки.
Валенки!.. Самое бесправное изо всех земных существ и меньше предупрежденное о своем будущем, чем лягушка, крот или полевая мышь, – зэк беззащитен перед превратностями судьбы. В самой теплой глубокой норке зэк никогда не может быть спокоен, что в наступившую ночь он обережен от ужасов зимы, что его не выхватит рука с голубым обшлажным окаемком и не потащит на северный полюс. Горе тогда конечностям, не обутым в валенки! Двумя обмороженными ледышками он составит их на Колыме из кузова грузовика. Зэк без собственных валенок всю зиму живет притаясь, лжет, лицемерит, сносит оскорбления ничтожных людей, или сам угнетает других – лишь бы не попасть на зимний этап. Но бестрепетен зэк, обутый в собственные валенки! Он дерзко смотрит в глаза начальству и с улыбкой Марка Аврелия получает обходную.
Несмотря на оттепель снаружи, все, у кого были собственные валенки, в том числе Хоробров и Нержин, отчасти чтобы меньше ишачить на себе, а главное, чтобы почувствовать их успокаивающую бодрящую теплоту всеми ногами – засунули ноги в валенки и гордо ходили по пустой комнате. Хотя ехали они сегодня лишь в Бутырскую тюрьму, а там ничуть не было холодней, чем на шарашке. Только бесстрашный Герасимович не имел ничего своего, и каптер дал ему «на сменку» широкий на него, никак не запахивающийся длиннорукий бушлат, «бывший в употреблении», и бывшие же в употреблении тупоносые кирзовые ботинки.
Такая одежда особенно казалась смешна на нем из-за его пенсне.
Пройдя шмон, Нержин был доволен. Еще вчера днем в предвидении скорого этапа, он заготовил себе два листика, густо исписанных карандашом, непонятно для других: то опусканием гласных букв, то с использованием греческих, то перемесью русских, английских, немецких, латинских слов, да еще сокращенных.
Чтобы пронести листки через шмон, Нержин каждый из них надорвал, искомкал, измял, как мнут бумагу для ее непрямого назначения, и положил в карман лагерных брюк. При обыске надзиратель видел листки, но, ложно поняв, оставил. Теперь если в Бутырках не брать их в камеру, а оставить в вещах, они могут уцелеть и дальше.
На этих листках были тезисно изложены кое-какие факты и мысли из сожженных сегодня.
Шмон был закончен, все двадцать зэков загнаны в пустую ожидальню со своими разрешенными к увозу вещами, дверь за ними затворилась и, в ожидании воронка, к двери был приставлен часовой. Еще другой надзиратель был наряжен ходить под окнами, скользя по обледенице, и отгонять провожающих, если они появятся в обеденный перерыв.
Так все связи двадцати отъезжающих с двумястами шестьюдесятью одним остающимся были разорваны.
Этапируемые еще были здесь, но уже их и не было здесь.
Сперва, заняв как попало места на своих вещах и на скамьях, они все молчали.
Они додумывали каждый о шмоне: что было отнято у них и что удалось пронести.
И о шарашке: что за блага терялись на ней, и какая часть срока была прожита на ней, и какая часть срока осталась.
Заключенные – любители пересчитывать время: уже потерянное и впредь обреченное к утрате.
Еще они думали о родных, с которыми не сразу установится связь. И что опять придется просить у них помощи, ибо ГУЛаг – такая страна, где взрослый мужчина, работая в день по двенадцать часов, неспособен прокормить сам себя.
Думали о промахах или о своих сознательных решениях, приведших к этому этапу.
О том, куда же зашлют? Что ждет на новом месте? И как устраиваться там?
У каждого по-своему текли мысли, но все они были невеселы.
Каждому хотелось утешения и надежды.
Поэтому когда возобновился разговор, что, может быть, их вовсе не в лагерь шлют, а на другую шарашку, – даже те, кто совсем в это не верили – прислушались.
Ибо и Христос в Гефсиманском саду, твердо зная свой горький выбор, все еще молился и надеялся.