– Че-го? – фыркнул Нержин. – Работы? Младший лейтенант! Да разве вы – работаете?
Своим лунообразным лицом дежурный офицер обернулся к Нержину. Нахмурив лоб, сказал по памяти:
– "Работа есть преодоление сопротивления." Я при быстрой ходьбе преодолеваю сопротивление воздуха, значит, я тоже работаю. – И хотел остаться невозмутимым, но улыбка осветила его лицо, когда Сологдин и Нержин дружно захохотали в легко-морозном воздухе. – Так наколите, я прошу вас!
И, повернувшись, засеменил к штабу спецтюрьмы, где как раз в этот момент промелькнула в шинели подтянутая фигура ее начальника подполковника Климентьева.
– Глебчик, – удивился Сологдин. – Мне изменяют глаза? Климентиадис?
– (То был год, когда газеты много писали о греческих заключенных, телеграфировавших из своих камер во все парламенты и в ООН о переживаемых ими бедствиях. На шарашке, где арестанты даже женам и даже открытки могли послать не всегда, не говоря о чужеземных парламентах, стало принято переделывать фамилии тюремных начальников на греческие – Мышинопуло, Климентиадис, Шикиниди.) – Зачем Климентиадис в воскресенье?
– Ты разве не знаешь? Шесть человек на свидание едут.
Нержину напомнили об этом, и душу его, так просветлившуюся во время утренних дров, снова залила горечь. Почти год прошел со времени его последнего свидания, восемь месяцев – с тех пор, как он подал заявление, – а ему не отказывали и не разрешали. Тут была между другими и та причина, что, оберегая учебу жены в университетской аспирантуре, он не давал ее адреса в студенческом общежитии, а лишь «до востребования», – до востребования же тюрьма писем посылать не хотела. Нержин благодаря сосредоточенной внутренней жизни был свободен от чувства зависти: ни зарплата, ни питание других, более достойных зэков, не мутили его спокойствия. Но сознание несправедливости со свиданиями, что кто-то ездит каждые два месяца, а его уязвимая жена вздыхает и бродит под крепостными стенами тюрем – это сознание терзало его.
К тому же сегодня был его день рождения.
– Едут? Да-а... – с той же горечью позавидовал и Сологдин. – Стукачей возят каждый месяц. А мне мою Ниночку не увидеть теперь никогда...
(Сологдин не употреблял выражения «до конца срока», потому что дано ему было отведать, что у сроков может не быть концов.) Он смотрел, как Климентьев, постояв с Наделашиным, вошел в штаб.
И вдруг заговорил быстро:
– Глеб! А ведь твоя жена знает мою. Если поедешь на свидание, постарайся попросить Надю, чтоб она разыскала Ниночку и обо мне передала ей только три слова, – (он взглянул на небо):
– любит! преклоняется! боготворит!
– Да отказали мне в свидании, что с тобой? – раздосадовался Нержин, приловчаясь располовинить чурбак.
– А посмотри!
Нержин оглянулся. Младшина шел к ним и издали манил его пальцем. Уронив топор, с коротким звоном свалив телогрейкой прислоненную пилу на землю, Глеб побежал как мальчик.
Сологдин проследил, как младшина завел Нержина в штаб, потом поправил чурбак на-попа и с таким ожесточением размахнулся, что не только развалил его на две плахи, но еще вогнал топор в землю.
Впрочем, топор был казенный.
Приводя определение работы из школьного учебника физики, младший лейтенант Наделашин не солгал. Хотя работа его продолжалась только двенадцать часов в двое суток, – она была хлопотлива, полна беготней по этажам и в высокой степени ответственна.
Особенно хлопотное дежурство у него выдалось в минувшую ночь. Едва только он заступил на дежурство в девять часов вечера, подсчитал, что все заключенные, числом двести восемьдесят одна голова, на месте, произвел выпуск их на вечернюю работу, расставил посты (на лестничной площадке, в коридоре штаба и патруль под окнами спецтюрьмы), как был оторван от кормления и размещения нового этапа вызовом к еще не ушедшему домой оперуполномоченному майору Мышину.
Наделашин был человеком исключительным не только среди тюремщиков (или, как их теперь называли – тюремных работников), но и вообще среди своих единоплеменников. В стране, где водка почти и видом слова не отличается от воды, Наделашин и при простуде не глотал ее. В стране, где каждый второй прошел лагерную или фронтовую академию ругани, где матерные ругательства запросто употребляются не только пьяными в окружении детей (а детьми – в младенческих играх), не только при посадке на загородный автобус, но и в задушевных беседах, Наделашин не умел ни материться, ни даже употреблять такие слова, как «черт» и «сволочь». Одной приго-воркой пользовался он в сердцах – «бык тебя забодай!», и то чаще не вслух.
Так и тут, сказав про себя «бык тебя забодай!», он поспешил к майору.
Оперуполномоченный Мышин, которого Бобынин в разговоре с министром несправедливо обозвал дармоедом, – болезненно ожиревший фиолетоволицый майор, оставшийся работать в этот субботний вечер из-за чрезвычайных обстоятельств, дал Наделашину задание:
– проверить, началось ли празднование немецкого и латышского Рождества;
– переписать по группам всех, встречающих Рождество;
– проследить лично, а также через рядовых надзирателей, посылаемых каждые десять минут, не пьют ли при этом вина, о чем между собой говорят и, главное, не ведут ли антисоветской агитации;
– по возможности найти отклонение от тюремного режима и прекратить этот безобразный религиозный разгул.
Не сказано было – прекратить, но – «по возможности прекратить».
Мирная встреча Рождества не была прямо запретным действием, однако партийное сердце товарища Мышина не могло ее вынести.