В круге первом - Страница 92


К оглавлению

92

Дверь оставалась открытой. Нержин услышал, как по коридору простучали легкие каблучки жены, раздался ее милый голос:

– Вот в эту?

И она вошла.


38


Когда побитый грузовик, подпрыгивая на обнаженных корнях сосен и рыча в песке, увозил Надю с фронта – а Глеб стоял вдали на просеке, и просека, все длиннее, темнее, уже, поглощала его – кто бы сказал им, что разлука их не только не кончится с войной, а едва лишь начинается?

Ждать мужа с войны – всегда тяжело, но тяжелее всего – в последние месяцы перед концом: ведь осколки и пули не разбираются, сколько провоевано человеком.

Именно тут и прекратились письма от Глеба.

Надя выбегала высматривать почтальона. Она писала мужу, писала его друзьям, писала его начальникам – все молчали, как заговоренные.

Но и похоронное извещение не приходило.

Весной сорок пятого года что ни вечер – лупили в небо артиллерийские салюты, брали, брали, брали города – Кенигсберг, Бреслау, Франкфурт, Берлин, Прагу.

А писем – не было. Свет мерк. Ничего не хотелось делать. Но нельзя было опускаться! Если он жив и вернется – он упрекнет ее в упущенном времени! И всеми днями она готовилась в аспирантуру по химии, учила иностранные языки и диалектический материализм – и только ночью плакала.

Вдруг военкомат впервые не оплатил Наде по офицерскому аттестату.

Это должно было значить – убит.

И тотчас же кончилась четырехлетняя война! И безумные от радости люди бегали по безумным улицам. Кто-то стрелял из пистолетов в воздух. И все динамики Советского Союза разносили победные марши над израненной, голодной страной.

В военкомате ей не сказали – убит, сказали – пропал без вести. Смелое на аресты, государство было стыдливо на признания.

И человеческое сердце, никогда не желающее примириться с необратимым, стало придумывать небылицы – может быть заслан в глубокую разведку? Может быть, выполняет спецзадание? Поколению, воспитанному в подозрительности и секретности, мерещились тайны там, где их не было.

Шло знойное южное лето, но солнце с неба не светило молоденькой вдове.

А она все так же учила химию, языки и диамат, боясь не понравиться ему, когда он вернется.

И прошло четыре месяца после войны. И пора было признать, что Глеба уже нет на земле. И пришел потрепанный треугольник с Красной Пресни:

"Единственная моя!

Теперь будет еще десять лет!"

Близкие не все могли ее понять: она узнала, что муж в тюрьме – и осветилась, повеселела. Какое счастье, что не двадцать пять и не пятнадцать!

Только из могилы не приходят, а с каторги возвращаются! В новом положении была даже новая романтическая высота, возвышавшая их прежнюю рядовую студенческую женитьбу.

Теперь, когда не было смерти, когда не было и страшной внутренней измены, а только была петля на шее – новые силы прихлынули к Наде. Он был в Москве – значит, надо было ехать в Москву и спасать его! (Представлялось так, что достаточно оказаться рядом, и уже можно будет спасать.) Но – ехать? Потомкам никогда не вообразить, что значило ехать тогда, а особенно – в Москву. Сперва, как и в тридцатые годы, гражданин должен был документально доказать, зачем ему не сидится на месте, по какой служебной надобности он вынужден обременить собою транспорт. После этого ему выписывался пропуск, дававший право неделю таскаться по вокзальным очередям, спать на заплеванном полу или совать пугливую взятку у задних дверец кассы.

Надя изобрела – поступать в недостижимую московскую аспирантуру. И, переплатив на билете втрое, самолетом улетела в Москву, держа на коленях портфель с учебниками и валенки для ожидавшей мужа тайги.

Это была та нравственная вершина жизни, когда какие-то добрые силы помогают нам, и все нам удается. Высшая аспирантура страны приняла безвестную провинциалочку без имени, без денег, без связей, без телефонного звонка...

Это было чудо, но и это оказалось легче, чем добиться свидания на пересылке Красная Пресня! Свидания не дали. Свиданий вообще не давали: все каналы ГУЛага были перенапряжены – лился из Европы поток арестантов, поражавший воображение.

Но у досчатой вахты, ожидая ответа на свои тщетные заявления, Надя стала свидетелем, как из деревянных некрашенных ворот тюрьмы выводили колонну арестантов на работу к пристани у Москва-реки. И мгновенным просветленным загадыванием, которое приносит удачу, Надя загадала:

Глеб – здесь!

Выводили человек двести. Все они были в том промежуточном состоянии, когда человек расстается со своей «вольной» одеждой и вживается в серо-черную трепаную одежду зэка. У каждого оставалось еще что-нибудь, напоминавшее о прежнем: военный картуз с цветным околышем, но без ремешка и звездочки, или хромовые сапоги, до сих пор не проданные за хлеб и не отнятые урками, или шелковая рубашка, расползшаяся на спине. Все они были наголо стрижены, кое-как прикрывали головы от летнего солнца, все небриты, все худы, некоторые до изнурения.

Надя не обегала их взглядом – она сразу почувствовала, а затем и увидела Глеба: он шел с расстегнутым воротником в шерстяной гимнастерке, еще сохранившей на обшлагах красные выпушки, а на груди – невылинявшие подорденские пятна. Он держал руки за спиной, как все. Он не смотрел с горки ни на солнечные просторы, казалось бы столь манящие арестанта, ни по сторонам – на женщин с передачами (на пересылке не получали писем, и он не знал, что Надя в Москве). Такой же желтый, такой же исхудавший, как его товарищи, он весь сиял и с одобрением, с упоением слушал соседа – седобородого статного старика.

Надя побежала рядом с колонной и выкрикивала имя мужа – но он не слышал за разговором и заливистым лаем охранных собак. Она, задыхаясь, бежала, чтобы еще и еще впитывать его лицо. Так жалко было его, что он месяцами гниет в темных вонючих камерах! Такое счастье было видеть вот его, рядом! Такая гордость была, что он не сломлен! Такая обида была, что он совсем не горюет, он о жене забыл! И прозрела боль за себя – что он ее обездолил, что жертва – не он, а она.

92