Уезжая в Сибирь в собственных дорогих каретах, они не теряли вместе с московской пропиской несчастные девять квадратных метров своего последнего угла и не задумывались о таких мелочах впереди, как замаранная трудовая книжка, чуланчик, и нет кастрюли, и черного хлеба нет!.. Это красиво сказать – в тайгу! Вы, наверно, еще очень недолго ждете!
Ее голос готов был надорваться. Слезы наполнили на-дины глаза от страстных сравнений соседки.
– Скоро пять лет, как муж в тюрьме, – оправдывалась Надя. – Да на фронте...
– Эт-то не считайте! – живо возразила женщина. – На фронте – это не то! Тогда ждать легко! Тогда ждут – все. Тогда можно открыто говорить, читать письма! Но если ждать, да еще скрывать, а??
И остановилась. Она увидела, что Наде этого разъяснять не надо.
Уже наступила половина двенадцатого. Вошел, наконец, подполковник Климентьев и с ним толстый недоброжелательный старшина. Старшина стал принимать передачи, вскрывая фабричные пачки печенья и ломая пополам каждый домашний пирожок. Надин хворост он тоже ломал, ища запеченную записку, или деньги, или яд. Климентьев же отобрал у всех повестки, записал пришедших в большую книгу, затем по-военному выпрямился и объявил отчетливо:
– Внимание! Порядок известен? Свидание – тридцать минут. Заключенным ничего в руки не передавать. От заключенных ничего не принимать. Запрещается расспрашивать заключенных о работе, о жизни, о распорядке дня. Нарушение этих правил карается уголовным кодексом. Кроме того с сегодняшнего свидания запрещаются рукопожатия и поцелуи. При нарушении – свидание немедленно прекращается.
Присмиревшие женщины молчали.
– Герасимович Наталья Павловна! – вызвал Климентьев первой.
Соседка Нади встала и, твердо стуча по полу фетровыми ботами довоенного выпуска, вышла в коридор.
И все-таки, хотя и всплакнуть пришлось, ожидая, Надя входила на свидание с ощущением праздника.
Когда она появилась в двери, Глеб уже встал ей навстречу и улыбался.
Эта улыбка длилась один шаг его и один шаг ее, но все взликовало в ней: он показался так же бли-зок! он к ней не изменился!
Отставной гангстер с бычьей шеей в мягком сером костюме приблизился к маленькому столику и тем перегородил узкую комнату, не давая им встретиться.
– Да дайте, я хоть за руку! – возмутился Нержин.
– Не положено, – ответил надзиратель, свою тяжелую челюсть для выпуска слов приспуская лишь несколько.
Надя растерянно улыбнулась, но сделала знак мужу не спорить. Она опустилась в подставленное ей кресло, из-под кожаной обивки которого местами вылезало мочало. В кресле этом пересидело несколько поколений следователей, сведших в могилу сотни людей и скоротечно сошедших туда сами.
– Ну, так поздравляю тебя! – сказала Надя, стараясь казаться оживленной.
– Спасибо.
– Такое совпадение – именно сегодня!
– Звезда...
(Они привыкали говорить.) Надя делала усилие, чтоб не чувствовать взгляда надзирателя и его давящего присутствия. Глеб старался сидеть так, чтоб расшатанная табуретка не защемляла его.
Маленький столик подследственного был между мужем и женой.
– Чтоб не возвращаться: я там тебе принесла погрызть немного, хвороста, знаешь, как мама делает? Прости, что ничего больше.
– Глупенькая, и этого не нужно! Все у нас есть.
– Ну, хворосту-то нет? А книг ты не велел... Есенина читаешь?
Лицо Нержина омрачилось. Уже больше месяца, как был донос Шикину о Есенине, и тот забрал книгу, утверждая, что Есенин запрещен.
– Читаю.
(Всего полчаса, разве можно уходить в подробности!) Хотя в комнате было вовсе не жарко, скорее – нетоплено, Надя расстегнула и распахнула воротник – ей хотелось показать мужу кроме новой, только в этом году сшитой шубки, о которой он почему-то молчал, еще и новую блузку, и чтоб оранжевый цвет блузки ожи-вил ее лицо, наверно землистое в здешнем тусклом освещении.
Одним непрерывным переходящим взглядом Глеб охватил жену – лицо, и горло, и распах на груди. Надя шевельнулась под этим взглядом – самым важным в свидании, и как бы выдвинулась навстречу ему.
– На тебе кофточка новая. Покажи больше.
– А шубка? – состроила она огорченную гримаску.
– Что шубка?
– Шубка – новая.
– Да, в самом деле, – понял, наконец, Глеб. – Шуба-то новая! – И он обежал взглядом черные завитушки, не ведая даже, что это – каракуль, там уж поддельный или истинный, и будучи последним человеком на земле, кто мог бы отличить пятисотрублевую шубу от пятитысячной.
Она полусбросила шубку теперь. Он увидел ее шею, по-прежнему девически-точеную, неширокие слабые плечи, и, под сборками блузки, – грудь, уныло опавшую за эти годы.
И короткая укорная мысль, что у нее своей чередой идут новые наряды, новые знакомства, – при виде этой уныло опавшей груди сменилась жалостью, что скаты серого тюремного воронка раздавили и ее жизнь.
– Ты – худенькая, – с состраданием сказал он. – Питайся лучше. Не можешь – лучше?
«Я – некрасивая?» – спросили ее глаза.
«Ты – все та же чудная!» – ответили глаза мужа.
(Хотя эти слова не были запрещены подполковником, но и их нельзя было выговорить при чужом...) – Я питаюсь, – солгала она. – Просто жизнь беспокойная, дерганая.
– В чем же, расскажи.
– Нет, ты сперва.
– Да я – что? – улыбнулся Глеб. – Я – ничего.
– Ну, видишь... – начала она со стеснением.
Надзиратель стоял в полуметре от столика и, плотный, бульдоговидный, сверху вниз смотрел на свидающихся с тем вниманием и презрением, с каким у подъездов изваяния каменных львов смотрят на прохожих.