Девичья жизнь Симочки до сих пор складывалась очень несчастно. Она не была хороша собой: лицо ее портил слишком удлиненный нос, волосы были почему-то не густы, плохо росли, собирались на затылке в жиденький узелок.
Рост у Симочки был не просто маленький, но чрезмерно маленький, и контуры у нее были скорей как у девочки 7-го класса, чем как у взрослой женщины. К тому же она была строга, не расположена к шуткам, к пустой игре – и это тоже не привлекало молодых людей. Так, к двадцати трем годам у нее сложилось, что еще никто за ней не ухаживал, никто не обнимал и не целовал.
Недавно, всего месяц назад, что-то не ладилось с микрофоном в будке, и Нержин позвал Симу починить. Она вошла с отверткой в руке; в беззвучной душной тесноте будки, где два человека едва помещались, наклонилась к микрофону, который разглядывал уже и Нержин, и при этом, не загадывая того сама, прикоснулась щекой к его щеке. Она прикоснулась и замерла от ужаса – что теперь будет? И надо было бы оттолкнуться, – она же бессмысленно продолжала рассматривать микрофон. Тянулась, тянулась страшнейшая минута в жизни – щеки их горели, соединенные, – он не двигался! Потом вдруг охватил ее голову и поцеловал в губы. Все тело Симочки залила радостная слабость.
Она ничего не сказала в этот миг ни о комсомоле, ни о родине, а только:
– Дверь не заперта!..
Тонкая синяя шторка, колыхаясь, отделяла их от шумного дня, от ходивших, разговаривавших людей, мо-гущих войти и откинуть шторку.
Арестант Нержин не рисковал ничем, кроме десяти суток карцера, – девушка рисковала анкетой, карьерой, может быть даже свободой, – но у нее не было сил оторваться от рук, запрокинувших ее голову.
Первый раз в жизни ее целовал мужчина!..
Так змеемудро скованная стальная цепь развалилась в том звене, которое сработали из женского сердца.
– Чья там лысина сзади трется?
– Дитя мое, у меня все-таки лирическое настроение. Давай потрепемся.
– Вообще-то я занят.
– Ну, ладно тебе – занят!.. Я расстроился, Глебка. Сидел у этой импровизированной немецкой елочки, заговорил что-то о своем блиндаже на плацдарме северней Пултуска, и вот – фронт! – нахлынул фронт! – и так живо, так сладко... Слушай, в войне все-таки есть много хорошего, а?
– До тебя я это вычитал из немецких солдатских журналов, попадались нам иногда: очищение души, Soldatentreue...
– Мерзавец. Но если хочешь, в этом есть-таки рациональное зерно...
– Нельзя себе этого разрешать. Даосская этика говорит: «Оружие – орудие несчастья, а не благородства. Мудрый побеждает неохотно.»
– Что я слышу? Из скептиков ты уже записался в даосцы?
– Еще не решено.
– Сперва вспомнил я своих лучших фрицев – как мы вместе с ними составляли подписи к листовкам: мать, обнявшая детей, потом белокурая плачущая Маргарита, это коронная была наша листовка, со стихотворным текстом.
– Я помню, я подбирал ее.
– и тут сразу наплыло... Я тебе не рассказывал про Милку? Она была студентка ИнЯза, кончила в сорок первом и послали ее переводчицей в наш отдел. Немного курносенькая, движения резкие.
– Подожди, это та, которая вместе с тобой пошла принимать капитуляцию Грауденца?
– Ага-га! Удивительно тщеславная была девченка, очень любила, чтоб ее хвалили за работу (а ругать упаси боже) и представляли к орденам. Ты на Северо-Западном помнишь вот здесь за Ловатью, если от Рахлиц на Ново-Свинухово, поюжней Подцепочья – лес?
– Там много лесов. По тот бок Редьи или по этот?
– По этот.
– Ну, знаю.
– Так вот в этом лесу мы с ней целый день бродили. Была весна... Не весна, март: ногами по воде хлюпаешь, в кирзовых сапогах по лужам, а голова под меховой шапкой от жары взмокла, и этот, знаешь, запах! воздух! Мы бродили как первовлюбленные, как молодожены. Почему, если женщина – новая для тебя, переживаешь с нею все с самого начала, как юноша набухнешь и...
А?.. Бесконечный лес! Редко где – дымок блиндажа, батарейка семидесяти шести на поляне. Мы избегали их. Добродились до вечера – сырого, розового.
Весь день она меня томила. А тут над нашим расположением начала кружить «рама». И Милка задумала: не хочу, чтоб ее сбивали, зла нет. Вот если не собьют – ладно, останемся ночевать в лесу.
– Ну, это уже была сдача! Где ж видано, чтоб наши зенитчики попали в «раму»!
– Да... Какие были зенитки за Ловатью и до Ловати – все по ней час добрый палили и не попали. И вот... Нашли мы пустой блиндажик...
– Надземный.
– Ты помнишь? Именно. Там за год много было понастроено таких, как хижины для зверья.
– Там же земля мокрая, не вкопаться.
– Ну да. Внутри – хвои набросано, запах от бревен смолистый, и дымоватый от прежних костров – печек нет, так так прямо отапливали. А в крыше дырка. Ну, и света, конечно, никакого... Пока костер горел – тени на бревнах... Глебка! Жизнь, а?!
– Я заметил: в тюремных рассказах если участвует девушка, то все слушатели, и я в том числе, остро желают, чтобы к концу рассказа она была уже не девушка. И это составляет для зэков главный интерес повествования.
Здесь есть поиск мировой справедливости, ты не находишь? Слепой должен удостоверяться у зрячих, что небо осталось голубым, а трава – зеленой. Зэк должен верить, что теоретически на свете еще остались милые живые женщины и они – отдаются счастливцам... Ишь ты, какой вечер вспомнил! – с любовницей да в смолистом блиндаже, да когда не стреляют. Нашел хорошую войну!.. А твоя жена в этот вечер отоварила сахарные талоны слипшейся подушечкой, раздавленной, перемешанной с бумагой, и считала, как разделить дочкам на тридцать дней...