– Ну, кори, кори... Нельзя, Глебка, мужчине знать одну только женщину, это значит – совсем их не знать. Это обедняет наш дух.
– Даже – дух? А кто-то сказал: если ты хорошо узнал одну женщину...
– Чепуха.
– А если двух?
– И двух – тоже ничего не дает. Только из многих сравнений можно что-то понять. Это не порок наш и не грех – это замысел природы.
– Так насчет войны! В Бутырках, в 73-й камере...
– ... на втором этаже, в узком коридоре...
– ... точно! – молодой московский историк профессор Разводовский, только что посаженный, и никогда, конечно, не бывавший на фронте, умно, горячо, убедительно доказывал соображениями социальными, историческими и этическими, что в войне есть и хорошее. А в камере было человек десять фронтовиков – наших и власовцев, все ребята отчаюги, оторви, где только ни воевали, – так они чуть не загрызли этого профессора, рассвирепели: нет в войне ни хренышка хорошего! Я слушал – и молчал. У Разводовского были сильные аргументы, минутами он казался мне прав, и мои воспоминания тоже мне подсказывали хорошее иногда, – но я не осмелился спорить с солдатами: кое-что, на которое я хотел согласиться со штатским профессором, было то кое, что отличало меня, артиллериста при крупных пушках, от пехоты. Лев, пойми, ты был на фронте, кроме взятия этой крепости, – полный придурок, раз у тебя не было своего боевого порядка, с которого нельзя – ценою головы! – отступить. А я – придурок отчасти, раз я сам не ходил в атаку и не поднимал людей. И вот в нашей лживой памяти ужасное тонет...
– Да я не говорю...
– ... а приятное всплывает. Но от такого денька, когда «Юнкерсы» пикирующие чуть не на части меня рвали под Орлом – никак я не могу воссоздать в себе удовольствия. Нет, Левка, хороша война за горами!
– Да я не говорю, что хороша, но вспоминается хорошо.
– Так и лагеря когда-нибудь хорошо вспомним. И пересылки.
– Пересылки? Горьковскую? Кировскую? Не-е...
– Это потому, что у тебя там администрация чемодан захалтырила, и ты не хочешь быть объективным. А кто-нибудь и там был большим человеком – каптером или банщиком, да жил в законе с шалашовкой, так и будет всем рассказывать, что нет места лучше пересыльной тюрьмы. Вообще-то ведь понятие счастья-это условность, выдумка.
– Мудрая этимология в самом слове запечатлела преходящность и нереальность понятия. Слово «счастье» происходит от се-часье, то есть, этот час, это мгновение!
– Нет, магистр, простите! Читайте Владимира Даля. «Счастье» происходит от со-частье, то есть, кому какая часть, какая доля досталась, кто какой пай урвал у жизни. Мудрая этимология дает нам очень низменную трактовку счастья.
– Подожди, так мое объяснение – тоже из Даля.
– Удивляюсь. Мое тоже.
– Это надо исследовать по всем языкам. Запишу!
– Маньяк!
– От дурандая слышу! Давай сравнительным языкознанием заниматься.
– Все происходит от руки ? Марр?
– Ну, пес с тобой, слушай – ты вторую часть «Фауста» читал?
– Спроси – читал ли я первую? Все говорят, что гениально, но никто не читает. Или изучают его по Гуно.
– Нет, первая часть доступна, чего там!
Мне нечего сказать о солнцах и мирах, – Я вижу лишь одни мученья человека...
– Вот это до меня доходит!
– Или:
Что нужно нам – того не знаем мы,
Что знаем мы – того для нас не надо.
– Здорово!
– А вторая часть, правда, тяжеловата. Но зато какая глубокая идея! Ты же знаешь уговор Фауста с Мефистофелем: только тогда получит Мефистофель душу Фауста, когда Фауст воскликнет: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!»
Но все, что ни раскладывает Мефистофель перед Фаустом – возвращение молодости, любовь Маргариты, легкая победа над соперником, бескрайнее богатство, всеведение тайн бытия – ничто не вырывает из груди Фауста заветного восклицания. Прошли долгие годы, Мефистофель уже сам измучился бродить за этим ненасытным существом, он видит, что сделать человека счастливым нельзя, и хочет отстать от этой бесплодной затеи. Вторично состарившийся, ослепший, Фауст велит созвать тысячи рабочих и начать копать каналы для осушения болот. В его дважды старческом мозгу, для циничного Мефистофеля затемненном и безумном, засверкала великая идея – осчастливить человечество. По знаку Мефистофеля являются слуги ада – лемуры, и начинают рыть могилу Фаусту. Мефистофель хочет просто закопать его, чтоб отделаться, уже без надежды на его душу. Фауст слышит звук многих заступов. Что это? – спрашивает он. Мефистофелю не изменяет дух насмешки. Он рисует Фаусту ложную картину, как осушаются болота. Наша критика любит истолковывать этот момент в социально-оптимистическом смысле: дескать, ощутя, что принес пользу человечеству и найдя в этом высшую радость, Фауст восклицает:
Остановись, мгновенье! Ты прекрасно!
Но разобраться – не посмеялся ли Гете над человеческим счастьем? Ведь на самом-то деле никакой пользы, никакому человечеству. Долгожданную сакраментальную фразу Фауст произносит в одном шаге от могилы, обманутый и, может быть, правда обезумевший? – и лемуры тотчас же спихивают его в яму. Что же это – гимн счастью или насмешка над ним?
– Ах, Левочка, вот таким, как сейчас, я тебя только и люблю – когда ты рассуждаешь от сердца, говоришь мудро, а не лепишь ругательные ярлыки.
– Жалкий последыш Пиррона! Я же знал, что доставлю тебе удовольствие.
Слушай дальше. На этом отрывке из «Фауста» на одной из своих довоенных лекций, – а они тогда были чертовски смелые! – я развил элегическую идею, что счастья нет, что оно или недостижимо, или иллюзорно... И вдруг мне подали записку, вырванную из миниатюрного блокнотика с мелкой клеточкой: