В круге первом - Страница 90


К оглавлению

90

Хорошо, если в новой, второй, жизни они еще раз полюбят друг друга.

А если нет?..

Да через столько лет захочется ли самому тебе выйти на эту волю – оголтелое внешнее коловращение, враждебное человеческому сердцу, противное покою души? На пороге тюрьмы еще остановишься, прижмуришься – идти ли туда?

Окраинные московские улицы тянулись за окнами. Ночами по рассеянному зареву в небе им казалось в их заточении, что Москва вся – блещет, что она – ослепи-тельна. А здесь чередили одноэтажные и двухэтажные давно не ремонтированные, с облезлой штукатуркою дома, наклонившиеся деревянные заборы. Верно с самой войны так и не притрагивались к ним, на что-то другое потратив усилия, не доставшие сюда. А где-нибудь от Рязани до Рузаевки, где иностранцев не возят, там триста верст проезжай – одни подгнившие соломенные крыши.

Прислонясь головой к запотевающему, подрагивающему стеклу и едва слыша сам себя под мотор, Глеб в четверть голоса нашептывал:


Русь моя... жизнь моя... долго ль нам маяться?..


Автобус выскочил на обширную многолюдную площадь Рижского вокзала. В мутноватом инеисто-облачном дне сновали трамваи, троллейбусы, автомобили, люди, – но кричащий цвет был один: яркие красно-фиолетовые мундиры, каких никогда еще не видел Нержин.

Герасимович среди своих дум тоже заметил эти попугайские мундиры и, вскинув брови, сказал на весь автобус:

– Смотрите! Городовые появились! Опять – городовые.

Ах, это они?.. Вспомнил Глеб, как в начале тридцатых годов кто-то из комсомольских вожаков говорил:

«Вам, товарищи юные пионеры, никогда уже не придется увидеть живого городового.»

– Пришлось... – усмехнулся Глеб.

– А? – не понял Герасимович.

Нержин наклонился к его уху:

– До того люди задурены, что стань сейчас посреди улицы, кричи «долой тирана! да здравствует свобода!» – так даже не поймут, о каком таком тиране и о какой еще свободе речь.

Герасимович прогнал морщины по лбу снизу вверх.

– А вы уверены, что вы, например, понимаете?

– Да полагаю, – кривыми губами сказал Нержин.

– Не спешите утверждать. Какая свобода нужна разумно-построенному обществу – это очень плохо представляется людьми.

– А разумно-построенное общество – представляется? Разве оно возможно?

– Думаю, что – да.

– Даже приблизительно вы мне не нарисуете. Это еще никому не удалось.

– Но когда-то же удастся, – со скромной твердостью настаивал Герасимович.

Испытно они посмотрели друг на друга.

– Послушать бы, – ненастойчиво выразил Нержин.

– Как-нибудь, – кивнул Герасимович маленькой узкой головой.

И – опять оба тряслись, вбирали улицу глазами и отдались перебойчатым мыслям.

... Непостижимо, как Надя может столько лет его ждать? Ходить среди этой суетливой, все что-то настигающей толпы, встречать на себе мужские взгляды – и никогда не покачнуться сердцем? Глеб представлял, что если бы наоборот, Надю посадили в тюрьму, а он сам был бы на воле – он и года, может быть, не выдержал бы. Как же бы он мог миновать всех этих женщин?..

Никогда он раньше не предполагал в своей слабой подруге такой гранитной решимости. Первый, и второй, и третий год тюрьмы он уверен был, что Надя сменится, перебросился, рассеется, отойдет. Но этого не случилось. И вот уже Глеб стал понимать ее ожидание как единственно-возможное. Так ощущал, будто для Нади стало ждать уже и нетрудно.

Еще с краснопресненской пересылки, после полугода следствия впервые получив право на письмо, – обломком грифеля на истрепанной оберточной бумаге, сложенной треугольником, без марки, Глеб написал:

«Любимая моя! Четыре года войны ты ждала меня – не кляни, что ждала напрасно: теперь будут еще десять лет. Всю жизнь я буду, как солнце, вспоминать наше недолгое счастье. А ты будь свободной с этого дня. Нет нужды, чтобы гибла и твоя жизнь. Выходи замуж.»

Но изо всего письма Надя поняла только одно:

«Значит ты меня разлюбил! Как ты можешь отдать меня другому?»

Он вызывал ее к себе даже на фронт, на заднепровский плацдарм – с поддельным красноармейским билетом. Она добиралась через проверки заградотрядов. На плацдарме, недавно смертном, а тут, в тихой обороне, поросшем беззаботными травами, они урывали короткие денечки своего разворованного счастья.

Но армии проснулись, пошли в наступление, и Наде пришлось ехать домой – опять в той же неуклюжей гимнастерке, с тем же поддельным красноармейским билетом. Полуторка увозила ее по лесной просеке, и она из кузова еще долго-долго махала мужу.

... На остановках грудились беспорядочные очереди. Когда подходил троллейбус, одни стояли в хвосте, другие проталкивались локтями. У Садового кольца полупустой заманчивый голубой автобус остановился при красном светофоре, миновав общую остановку. И какой-то ошалевший москвич бросился к нему бегом, вскочил на подножку, толкал дверь и кричал:

– На Котельническую набережную идет? На Котельническую?!..

– Нельзя! Нельзя! – махал ему рукой надзиратель.

– Иде-от! Садись, паря, подвезем! – кричал Иван-стеклодув и громко смеялся. Иван был бытовик, и на свидание запросто ездил каждый месяц.

Засмеялись и все зэки. Москвич не мог понять, что это за автобус и почему нельзя. Но он привык, что во многих случаях жизни бывает нельзя – и соскочил. И тогда отхлынул пяток еще набежавших пассажиров.

Голубой автобус свернул по Садовому кольцу налево. Значит, ехали не в Бутырки, как обычно. Очевидно, в Таганку.

... Идя на запад с фронтом, Нержин в разрушенных домах, в разоренных городских книгохранилищах, в каких-то сараях, в подвалах, на чердаках собирал книги, запрещенные, проклятые и сжигаемые в Союзе. От их тлеющих листов к читателю восходил непобедимый немой набат.

90